Митрополит Антоний (Сурожский)
О ТВОРЕНИИ И СПАСЕНИИ МИРА
Мы читали в течение прошедшей недели канон святого Андрея Критского [2] , и мне запала одна фраза: Я вам привел всю картину ветхозаветного и новозаветного миробытия — как Бог творил мир, на что Он надеялся, чтo человек из этого мира сделал, как грех победил людей, и как покаяние побеждает грех...
И вот мне хочется сегодня вернуться к этой теме, к рассказу о том, как Бог сотворил мир, и что с ним случилось, и чего нам ожидать; хочется рассмотреть это на основании нескольких отрывков из Ветхого Завета и перейти затем на некоторые новозаветные темы.
Во-первых, о творении. Весь рассказ о творении содержится в одной только фразе, в одном стихе книги Бытия: И сотворил Бог небо и землю (1,1)... Об этом другого ничего не скажешь, потому что объяснить, что случилось — невозможно. Нам невозможно вернуться в то состояние небытия, из которого каждая тварь вызывается не только державным, но ласковым, любящим словом Божиим. Но мы можем себе представить, как в начале, когда еще не было никакой твари, была вся полнота Божественной красоты и Божественной любви. Бог, во всей Своей славе, во всей Своей дивности, был. И этот Бог, потому что Он — любовь, захотел разделить с целым миром радость бытия, славу святости, несказанную Свою красоту; и Он вызвал из небытия целый мир. Как этот мир вставал, постепенно обретал очертания, как расцветала тварь — мы видим из дальнейших стихов той же самой главы книги Бытия. Я на них останавливаться не хочу, потому что не в деталях дело, а вот в чем: каждое существо, каждую Свою тварь Бог вызывал из небытия лично. Он вызывал свет из тьмы; Он вызывал сушу и моря; Он вызывал живые существа; и каждое существо из небытия вдруг вставало и оказывалось лицом к лицу с Божественной любовью. Если бы мы только могли себе представить: нечто или некто, который никогда до того не существовал, вдруг возникает, и все, что предстает перед его глазами — это дивная Божественная красота, это святыня Божия, это Божия любовь. И озираясь вокруг, каждая тварь могла видеть все уже возникшие из небытия твари, сияющие ответной любовью, ответной красотой, приобщающиеся к жизни, к бытию и к святости Божией; как это дивно!.. И каждую тварь Господь вызывал как бы по имени; никакая тварь не возникала безымянно, анонимно, как “нечто”; каждая тварь для Бога существует лично, каждая тварь для Него дорога, значительна; существование каждой из них, будь то одушевленной или неодушевленной, имеет смысл. Мы можем себе представить хоть немножко это изумление твари, встающей из небытия и встречающей Божественную любовь, если вспомнить рассказ девятой главы Евангелия от Иоанна о слепорожденном. Он был слеп, он таким родился; для него ничего не существовало, кроме внутренней тьмы и внутренней тоски о том, что он чужой в непостижимом для него мире. И вот Христос к нему подходит и спрашивает, хочет ли он исцеления,.. Как он этого хотел! Как этот человек желал прозреть, увидеть, стать живой частью живого прекрасного целого! И Христос его исцеляет. На что же открываются глаза этого слепорожденного? Что встречает его взор? — Лик воплощенного Бога, Христа Спасителя, Живого Бога, ставшего живым человеком. И что в этом лике он читает? —Бесконечное милосердие, бесконечное сострадание, ласку, любовь Божию во взоре, который держит его взор. Это случилось в уже падшем, изуродованном мире; каково же было каждой твари, возникая из небытия, входя в ничем не нарушенную еще гармонию созидаемого мира, встретиться лицом к лицу с Живым Богом и с непорочной, совершенной, еще сияющей невинностью и красотой тварью?..
В каком-то отношении, и мы так рождаемся. Каждого из нас Господь вызывает из небытия, каждого из нас Он ждет, в каждого из нас Он верит, в каждого из нас Он полагает Свою надежду; каждый из нас рождается, потому что он Богом любим, Богу дорог, потому что Бог видит смысл в том, чтобы и он стал частью мироздания. И наши глаза, когда мы еще младенцы, открываются тоже на ласку и на любовь. Румынский писатель Виргил Георгиу [3] вспоминает, что его поразило, что первым вошло в его сознание, когда открылись его глаза уже сознательно на то, что вокруг него было. Он говорит, что первое его воспоминание — это икона; но не икона на стене, не икона на иконостасе, а лик деда, склоненного над ним с бесконечной лаской. И он этот лик вспоминает, будто это лик Бога, склонившегося над ним всей любовью, всей заботой, всей жалостью.
Бывают минуты, когда и во взрослые годы наши мы нечто улавливаем от этого чуда встречи лицом к лицу. Это бывает в моменты, например, когда вдруг кто-нибудь нас заметит и увидит — не то что скользнет взором по нашему лицу, а увидит по-настоящему, увидит заботливым, любящим взором, и в этом же взоре сам откроется нам как любовь, как понимание, как признание нашего существования, понимание того, что мы драгоценны. Это бывает, когда кто-нибудь нас полюбит той исключительной любовью, которая иногда соединяет двух людей. Это бывает часто — о, порой на мгновение! — когда два человека вдруг друг друга узнают; люди, которые были друг другу чужие, никогда друг друга не замечали, вдруг заметили, остановились взором, открыли собственные глаза, чтобы и другой мог заглянуть в глубины души, и самим заглянуть в чужую душу. Это бывает в трагические моменты жизни; как часто это бывало во время войны, когда совершенно чужой человек склонится над раненым, над умирающим — и забыта война, национальность, вражда, а остается только человек: его бесконечно жалко, и хочется сказать: кожу за кожу, душу за душу я бы отдал, чтобы тебя вернуть к жизни...
Потому и нам известно это чудо встречи, которое составляет первое мгновение мироздания. И мы должны учиться это чудо продолжать, продлевать через всю жизнь по отношению ко все возрастающему числу людей. Мы должны научиться видеть человека, слышать человека, мы должны научиться его видеть не по отношению к себе и слышать его слова не по отношению к себе, а по отношению к нему, признать его право на самобытность, на личное, не зависимое от нас, трагическое и славное существование... Как редко бывает, что мы друг друга умеем слушать; и какой это бесценный дар от Бога, когда мы встречаем человека, который способен забыть собственные заботы, не вспомнить о себе, не спешить никуда, не следовать за ходом собственных мыслей, а слушать, благоговейно и трепетно слушать... Слушать и, открываясь душой говорящему и открывая свою душу Богу, быть как бы открытой дверью, через которую мы общаемся с вечностью, с Богом, с той любовью, которая превышает всякие человеческие силы.
Но это дается нелегко; мы должны учиться этому; а мы этого не делаем, потому что нам страшно бывает видеть, страшно бывает слышать. Так легко связаться поверхностно с человеком и развязаться — и так бывает страшно связаться с чужим горем навсегда. А если по-настоящему услышать измученную душу, если один раз заглянуть в глаза человека, в которых живет все его горе, вся его надежда, вся радость его жизни, все — уже не уйти от этого; и мы этого так боимся! Для того, чтобы быть в состоянии слушать и видеть, надо отречься от себя, надо быть готовым никогда уже от этого человека не освободится, надо быть готовым отозваться на этого человека целостно, его принять до конца, хотя бы он и растерзал нашу душу, растерзал нашу жизнь. Можно это делать с радостью, когда человек нам так дорог, как мы сами себе не дороги; можно это делать тоже подвигом, отказываясь от себя, заставляя в себе молчать все то, что преградой служит между нами и братом, ближним, человеком. Это бывает страшно, это бывает мучительно; бывают мгновения, когда хотелось бы вырваться из этого плена — но надо оставаться верным, продолжать быть верным. В начале спасает нас незнание, позже — только верность нас может спасти.
И таков Бог, таков наш Господь. Если надо было бы определить какую-то основную черту в Боге христианском, можно было бы сказать, как Он Сам, через пророков (Втор.7,9; 32,4), о Себе говорит в Ветхом Завете, что Он верен,— верен до конца, верен до крестной смерти. Вызвав из небытия тварь, нас, каждого из нас, всех нас, миллионы и миллионы до нас и после нас, Он нам дал свободу, потому что не будь свободы — не было бы и любви. Если бы человек не мог к другому — и к Богу — иначе относиться, как устремленностью к Нему, это была бы не любовь; для того, чтобы была любовь, надо, чтобы человек мог принять или отвергнуть, открыться или замкнуться. И вот Бог, Который есть живая любовь. Который всего Себя отдает нам, нам говорит: однако, ты свободен Меня отвергнуть... Есть пословица: человек предполагает — Бог располагает... Это неправда: Бог, по Своей любви, как бы применяется к тому, что решит человек, но Он не поступает так, как мы, люди. Огорченные, обиженные, мы отворачиваемся, отходим, — Бог не отходит, Он остается верен. Бог создал мироздание, которое было сплошной гармонией в своей весенней невинности, и это мироздание рухнуло; рухнуло грехом ангельским, рухнуло грехом человеческим, — и что? Бог Своего суда не произнес; Бог не отвернулся; только Его любовь, которая была ликующей радостью, стала крестным страданием. Та же любовь — но теперь на теле воплощенного Бога следы гвоздей, и копья, и тернового венца, и креста на плече.
Есть в еврейской письменности, в жизнеописании Моисея, такие слова. Видя, как евреи бесчинствуют в пустыне, изменяют Богу, ангелы Божий взывают: Доколе, Господи, будешь Ты терпеть этих людей?!.. И Бог отвечает Своим ангелам: Я тогда их отвергну, когда мера их греха превзойдет меру их страдания... Если вы вспомните службу Прощеного воскресенья, плач Адамов у дверей рая, когда он остался без любви Божией, без радости этой любви, осиротевший, один на земле с Евой, вы поймете, что это значит. Адам потерял рай, — это был его грех; Адам потерял рай,— это ужас его страдания. И Бог не осуждает; Он зовет, Он поддерживает. Чтобы мы опомнились, Он ставит нас в условия, которые наглядно говорят нам о том, что мы погибаем, нам надо спастись. И Он остается нашим Спасителем, а не Судьей. Христос несколько раз в Евангелии говорит: Я пришел не судить мир, а спасти мир (Ин.З,17; 12,47). Пока не настанет полнота времен, пока не придет конец, мы под судом совести нашей, мы под судом Божественного слова, мы под судом видения Божественной любви, воплощенной во Христе, — да. Но Бог не судит; Он молит, Он зовет, Он живет и умирает. Он сходит в самые глубины человеческого ада, чтобы только мы могли поверить в любовь и опомниться, не забыть, что есть рай.
А рай был в любви; и грех Адама в том, что он не сохранил любовь. Вопрос не в послушании или в прослушании, а в том, что Бог предлагал всего Себя, без остатка: Свое бытие, любовь, мудрость, ведение — все Он давал в этом союзе любви, который делает из двух одно существо (как Христос говорит о Себе и об Отце: Я во Отце и Отец во Мне [Ин. 14,11]; как огонь может пронизывать железо, как тепло проникает до мозга костей). И в этой любви, в нераздельном, неразлучном соединении с Богом мы могли бы быть мудрыми Его мудростью, любить всем простором и бездонной глубиной Его любви, знать всем ведением Божественным. Но человек был предупрежден: не ищи познания через вкушение плода от древа Добра и Зла, — не ищи холодного познания ума, внешнего, чуждого любви; не ищи познания плоти, опьяняющей и одурманивающей, ослепляющей... И на это именно и соблазнился человек; он захотел знать, чтo добро и чтo зло. И он создал добро и зло, потому что зло в том и заключается, чтобы отпасть от любви. Он захотел узнать, что такое быть и не быть, — но он мог это познать, только утвердившись навсегда через любовь, вкоренившись до глубин своего бытия в Божественной любви.
И человек пал; и с ним пошатнулась вся вселенная; все, все было омрачено и сотрясено. И суд, к которому мы устремляемся, тот Страшный суд, который будет в конце времен, — он ведь тоже только о любви. Притча о козлищах и овцах (Мф.25,31-46) именно об этом говорит: сумел ли ты на земле любить великодушной, ласковой, смелой, доброй любовью? Сумел ли ты жалеть голодного, сумел ли ты пожалеть нагого, бездомного, хватило ли у тебя мужества посетить заключенного в тюрьме, не забыл ли ты человека, который болеет, в больнице, одинокого? Если в тебе есть эта любовь — тогда есть тебе путь и в Божественную любовь; но если земной любви нет — как можешь ты войти в Божественную любовь? Если то, что тебе по природе дано, ты не можешь осуществить, как же ты можешь надеяться на сверхприродное, на чудесное, на Божие?..
И вот в этом мире мы живем. Рассказ о рае в каком-то отношении, конечно, иносказание, потому что это мир, который погиб, мир, к которому у нас нет доступа; мы не знаем, что такое быть безгрешной, невинной тварью. И на языке падшего мира можно только образами, картинно, подобиями указывать на то, что было и чего никто больше никогда не увидит и не познает... Мы видим, как Адам жил — как друг Божий; мы видим, что когда Адам созрел, достиг какой-то степени мудрости и ведения через свою приобщенность Богу, Бог привел к нему все твари, и Адам каждой твари дал имя — не кличку, а то имя, которое выражало самую природу, самую тайну этого существа. Бог как бы предупреждал Адама: смотри, смотри, — ты видишь тварь насквозь, ты ее понимаешь; потому что ты со Мной делишь Мое ведение, поскольку ты можешь при твоей еще неполной зрелости его разделить, глубины твари перед тобой раскрыты... И когда Адам вгляделся во всю тварь, он себя в ней не увидел, потому что, хотя он взят от земли, хотя он является своей плотью и душевным своим бытием частью этого мироздания, вещественного и душевного, но в нем тоже есть искра от Бога, дыхание Божие, которое Господь вдунул в него, сделав из него небывалую тварь — человека. Адам познал, что он один; и Бог навел на него глубокий сон, отделил от него некую часть, и перед ним встала Ева. Святой Иоанн Златоуст говорит о том, как в начале в человеке были заложены все возможности и как постепенно, по мере того, как он созревал, в нем начали проявляться не совместимые в одном существе и мужские, и женские свойства. И когда он дошел до зрелости. Бог их разделил. И не напрасно Адам воскликнул: Это плоть от плоти моей, это кость от кости моей! Она назовется женой, потому что она как бы пожата из меня...(Быт.2,23). Да; но что эти слова значили? Они могли значить, что Адам, глядя на Еву, видел, что она кость от костей его, плоть от плоти его, но что она имеет самобытность, что она — существо полноценное, до конца значительное, которое связано с Живым Богом неповторимым образом, как и он неповторимо с Ним связан; либо они могли значить, что он увидел в ней только отражение своего собственного бытия. Это то, как мы друг друга видим почти постоянно; даже когда соединяет нас любовь, мы так часто не видим человека в нем самом, а видим его по отношению к себе; мы взираем на его лицо, мы вглядываемся в его очи, мы вслушиваемся в его слова — и ищем отзвук собственного нашего бытия... Страшно подумать, что так часто мы друг на друга смотрим — и видим только свое отображение. Другого человека — не видим; он только отражение нашего бытия, нашего существования...
Дальше совершилось падение. Адам и Ева могли бы друг друга узнать, во всей полноте и глубине, в любви Божией; могли увидеть себя, как Бог их видит, как святые нас видят; как святые видят грешников, зная ясно, сколько греха у нас, как глубоко ранена душа, и вместе с этим видя ту красоту, которую Бог заложил в нас и которая пребудет вовек. И вот, они отпали, выпали из тайны любви. Теперь они познают разумом и плотью. И теперь они уже не одно, теперь их двое, они уже стали друг для друга иными; и они обнаруживают, что они наги. Та слава, которая их окутывала в невинность и любовь, — потухла; они стали друг другу чужими и увидели друг друга новыми глазами, падшим взором... Разве не так и мы живем? Разве не потому мы видим друг во друге столько неправды, зла, уродства, что мы не умеем видеть в другом себя самого или, вернее, не умеем видеть, что он и я, она и я — одно, кость от костей, плоть от плоти?..
Есть рассказ об одном подвижнике, которому было дано так глубоко потрясать грешников, что они пробуждались к покаянию и меняли жизнь. Он с юности был учеником старца и просил его, чтобы тот умолил Бога дать ему видеть грех человеческий, с тем, чтобы быть в состоянии людям помочь. И его старец умолил Господа. Но вот, пришел человек, просится к старцу, говорит, что ему нужно духовное наставление, а молодой подвижник взглянул на него, увидел все безобразие его души и воскликнул: как ты, обремененный грехами, оскверненный, изуродованный, смеешь прийти к такому человеку?.. Тот опустил голову и ушел. Когда молодой человек пришел к своему старцу, тот ему сказал: что ты сделал? Это была его последняя надежда... Тогда юноша стал просить своего старца, чтобы тот умолил Бога отнять у него эту страшную зрячесть, но старец отказался: дары Божии, — сказал он, — неотъемлемы; но я буду молить о том, чтобы каждый раз, когда ты будешь видеть чужой грех, ты его переживал бы, как свой, потому что чужих людей нет, есть только свои... И это было ему дано. Дальше рассказ идет о том, как он раз пришел просить о ночлеге в какой-то дом. Хозяин дома был дурной человек, и молодой подвижник это увидел. И когда тот его спросил, что ему нужно, он сказал: любой угол, где я могу помолиться... Тот ему дал угол. Но ему было любопытно послушать, какие молитвы произносит этот странный его гость. И он услышал, как его гость на коленях, с плачем молит о прощении, как своих собственных, грехов хозяина, рассказывает Богу всю жизнь своего хозяина, моля о помиловании и прощении. И хозяин был так потрясен, что начал тоже плакать и каяться... Под конец жизни спрашивали этого подвижника: что же он делает, чтобы так глубоко потрясти души? И он отвечал: когда приходит ко мне закоренелый грешник, который не видит своего греха и не хочет покаяния, я состраданием связываю корень моей души с корнем его души и в сознании, что мы — плоть от плоти и кость от кости друг друга, начинаю каяться в том грехе, в тех грехах, которые мои, потому что они — его. И человек начинает каяться тоже...
Разве это не образ того, как мы могли бы друг ко другу относиться; и мир бы менялся — и в нас, и вокруг нас. Так Бог к нам относится: потому что человек пал — Бог делается человеком; потому что человек зол — Он отдается на страсти и на распятие; потому что миллионы людей почили до Него и содержатся в глубинах адовых — Он сходит в эти глубины и освобождает, как говорится в церковной песне, пленников, от века там содержимых.
Иногда проводится так называемая общая исповедь. Об общей исповеди мы может думать именно так, как я сейчас говорил. Она — общая; каждый из нас грешит порознь, но раним мы своим грехом каждого из наших ближних. И мы грешим вместе, как бы общим нашим грехом, общими грехами, общим ложным сознанием, общей нашей неправдой. Поэтому когда на общей исповеди какие-либо из грехов, которые Бог на душу священнику положит исповедовать за нас всех, не кажутся нашими личными, отзовитесь состраданием. Они — наши, потому что они чьи-то, здесь или где-то. И попробуйте понять, как важно, чтобы каждый из нас сознавал, что он — частица целого, что мы одно тело, одна жизнь, и что мы должны быть друг другу не камнем преткновения, а путем к спасению, любовью, жалостью — кто чем богат, но быть источником жизни, а не смерти. Как один из отцов пустыни сказал: от ближнего моего мне и жизнь, и смерть... Разве это не правда? Разве мы не можем друг другу дать жизнь или потушить эту жизнь?
Мы живем в падшем мире. Образы, которые нам даны о мире невинности, о том мире, который существовал до падения, и картины, которые пророчески встают перед нами, когда мы читаем о будущем, — это только картины; мы не можем их расшифровать, прочесть. Они представляются нам как печать, которой мы не можем понять и которая может стать удобочитаемой, только если мы ее вдавим в воск и тогда разглядим ее. Но живем-то мы в мире греховном; и каждый из нас грешен, и каждый из нас грешит — это мы все знаем. Мы знаем, что стремимся к добру, что мы добро любим, что оно нам представляется прекрасным, желанным; и вместе с этим, как человек, стреляющий в мишень, может промахнуться, так и мы, стремясь к добру, проходим мимо. Это точный смысл греческого слова амартия (грех): не попасть в цель.
Но есть другие картины, относящиеся ко греху. Грех — уродство; грехом мы вносим дисгармонию в себя и уродуем жизнь. Последние десятилетия на памяти большинства из нас могут послужить такой яркой картиной того, что может сделать человеческая ненависть, жадность, страх. И мы должны помнить, что если мы совершаем зло, если мы ему поддаемся, мы никогда это зло не можем замкнуть в себе — зло заразно; и зло уродует через нас лик того человечества, которое является телом, воплощенным присутствием Самого Христа.
Грех — уродство. Я помню, как один человек рассказывал мне о своем ужасе и отвращении, когда он вдруг себя увидел в зеркале в припадке ярости, увидел искаженное, уродливое свое лицо и тогда понял, что из человека делает грех. Но редко-редко мы грешим, не вовлекая других людей в свою греховность. Когда кто-нибудь сплетничает, он заражает чужую душу недостойными мыслями, недостойными чувствами; когда человек завидует, когда поднимаются у него мстительные чувства — что бы человек ни переживал, он почти всегда вовлекает в грех и другого человека, других людей. И тогда грех делается, словно заразная болезнь. Когда это осознано, это еще исцелимо; но когда это не осознано, это может погубить целые человеческие общества, может разрушить семью, может разорвать круг друзей, может отравить жизнь целого прихода. И тогда делается ясно, каким образом грех является не моим частным делом, а общей болезнью. И, кроме того, если бы только мы помнили, что мы именно являемся — все, порознь и вместе — частью единого, все возрастающего таинственного тела человечества, которое призвано так соединиться с Богом, чтобы оно стало Телом Христовым... Тогда ясно делается, что если один член болеет — все тело болеет; когда потухает взор у одного человека — слепнет тело; когда поднимается в сердце одного человека злоба, горечь — все тело заражается.
У того же румынского писателя, о котором я упоминал раньше, есть рассказ о том, как в небольшом селе, в горах был убит никем сначала не опознанный человек. Была зима, его тело лежало на снегу, кровь лилась и темным пятном оскверняла эту белизну снежную. Следователь приехал из города и не мог понять, почему вся деревня с таким ужасом относится к этому убийству: человек же был неизвестный, прохожий, чужой — не все ли равно? Как его раньше не было в сознании этой деревни, так его и не будет... И один старик попытался ему объяснить, в чем дело. Он его привел на место преступления и показал, как падает снег, как бледнеет и блекнет кровавое пятно. Постепенно, — сказал старик следователю, — от этого пятна ничего не останется, не будет никакого следа о том, что здесь погиб человек. Но вот придет весна, начнет таять снег, побегут ручьи с крутизны, и эти воды, насыщенные кровью убитого человека, спустятся в наши ручейки; из этих ручьев мы будем брать воду и орошать наши сады, наши поля, будем пить воду из этих ручьев. Потом хлеб поднимется; и придет момент, когда каждый человек, съев кусок хлеба, который взращен на наших полях, орошенных этой водой, приобщится крови убитого человека. Придет время, когда каждый цветок в себе будет нести каплю — неприметную, но все же реальную каплю крови убитого человека. И когда юноша своей зазнобе даст цветок, это будет цветок с кровью. И когда прохожий пройдет через нашу деревню, он на своих сапогах унесет пыль, в которой тоже есть доля крови убитого человека. Так это убийство неизвестного человека в деревне, о которой никто на свете и не слыхал, станет горем всего мира; весь мир приобщится этой крови...
Если бы мы больше думали об этом, если бы нам яснее было, что это на самом деле так! Если бы нам было ясно, что всякий грех меня самого уродует; что через меня изуродовано тело всего человечества, и что нет такого греха, который пылью не застилал бы весь мир, — как бы бережно мы относились к тому, что мы делаем, что мы думаем, что мы чувствуем... И вот почему Евангелие, духовные наставники из столетия в столетие нам говорят о том, что нам надо беречь свое сердце, что нам надо беречь свои мысли, свои чувства, не дать ничему оскверняющему войти в наше сознание или чувство и не дать ничему оскверняющему вырваться из нас и осквернить мир.
И когда мы думаем о Христе — как дивно думать, что в истории нашего мира, нашей земли был какой-то тридцатитрехлетний период, когда один Человек в совершенной, незапятнанной чистоте мысли, чувства, плоти жил, как свидетельство того, чем может быть человек, как он может быть свят и прекрасен — так что может вместить, как говорит Священное Писание, всю полноту Божества телесно (Кол.2, 9). И наше призвание — не только быть Христовыми, но так сродниться с Ним, так с Ним быть едиными, чтобы всякий человек, встречаясь с нами, встретил бы Христа. Мы так часто думаем: живи мы двадцать столетий тому назад — мы могли бы встретить Бога, пришедшего плотью, мы могли бы встретить Спасителя Христа, мы могли бы слышать Его голос!.. Могли бы; но как бы мы отозвались? Сколько людей встретило Христа во дни, когда Он жил на земле, и как немногие отозвались на Его личность и на Его слово... Почему нам думать, что мы оказались бы более зрячими? Что наше сердце было бы чище, понятливее? Что мы могли бы отказаться от себя, тогда как другие не отказались? Что мы бы не испугались проповеди Христовой о любви до самозабвения?.. Как мы богаты опытом тысячелетий! О Христе мы знаем все, что нам нужно знать: знаем от очевидцев, от тех, которые говорили о том, что видели их очи, что слышали они сами, что осязали их собственные руки (1 Ин. 1,1). Но кроме этого мы имеем свидетельство людей, которые на протяжении почти что двух тысяч лет духом встретили Христа, в жизнь которых Он вошел, в судьбе которых Он совершил чудо перерождения...
Как нам могло бы быть легко верить с таким сонмом свидетелей, и как это нам трудно дается; как мало в нас веры, как мало наша вера меняет нашу жизнь. Как мы способны дивиться тому, что делает Бог, тому, что совершается Его силой, Его любовью, не понимая, почему это совершается... Мне вчера рассказывали о плачущей чудотворной иконе Божией Матери. Толпы народа ходят к этой иконе, дивятся этому чуду, умиляются состраданию и ужасаются скорби Божией Матери. Воспринимается это, как чудо, воспринимается это, как свидетельство о том, что Божия Матерь так сострадательна и так нам близка; но как мало, вероятно, людей, которые ставят перед собой самый основной вопрос: а отчего же плачет Божия Матерь? О ком, над кем, о чем?.. Умиляются Ее слезам, припадают к Ее иконе — и отходят с чувством изумления перед Божественной любовью; но почему не ставить себе вопрос о том, что не напрасно же Она плачет: надо мной Она плачет, над нами Она плачет! В нашей власти Ее утешить, хоть отчасти.
Мы думаем о Христе в страстные дни, ужасаемся, дивимся, благодарим, умиляемся, но ведь если бы один раз в жизни мы поняли, что это значит, быть может, что-то и с нами случилось бы, как случилось с тысячами и тысячами людей, мужчинами, и женщинами, и детьми... И если это был бы не Христос, а просто человек, который умер из-за нас и ради нас — как бы мы вспоминали его и как бы мы старались жить... Я помню семью, спасенную во время революции женщиной, которая, чтобы дать им время избежать смерти, осталась в том доме, куда собирались прийти их взять и расстрелять. Эта женщина была расстреляна за мать и двоих детей. Много лет спустя мать мне говорила: всю жизнь мы живем в сознании, что наш долг — так прожить, чтобы эта смерть была не напрасна, чтобы эта женщина не умерла ни за что ни про что, чтобы жизнь оставшихся не была поруганием ее смерти, чтобы жизнь оставшихся не говорила как бы: напрасно ты умирала... А ведь смерть Христова относится к каждому из нас; Он умирал не Своей смертью, а нашей смертью, как та женщина умерла не своей смертью, а смертью этой матери с двумя детьми...
Когда мы читаем о ком-то, кто подверг свою жизнь опасности, чтобы спасти другого, мы это понимаем; когда это случается с нами, в течение какого-то времени в нашей душе держится благодарность и что-то меняется в нас. Почему же мы так забывчивы? Почему мы так легко утешаемся? Почему наша благодарность не приносит почти никаких плодов? Неужели мало того, что Сам Бог облекся плотью для того, чтобы Его можно было убить нашего ради спасения? Неужели этого мало? Неужели этого недостаточно, чтобы мы о своем Боге могли думать с изумлением, с благодарностью; и не трепетать перед Богом только, но относиться с глубочайшим почтением, с глубочайшим уважением к такому Богу?
Прошли подготовительные к Великому посту недели. Я в своих проповедях сказал, в сущности, все, что хотел сказать. Мы призваны прозреть; мы призваны твердым, спокойным взором посмотреть в лицо окружающих нас людей и не испугаться их суда; мы призваны оторвать наш взор от человеческих лиц и вперить его в лик нашей совести. Мы должны услышать ее голос, но вместе с этим не потерять надежды, потому что, как мы ни были бы грешны, у нас — как у блудного сына — есть Отец, Бог, и Он верен, верен до конца. К Нему мы должны устремиться, встать перед лицом Страшного суда о том, что любви-то в нас не оказалось. Речь не идет об отдельных поступках, а именно о том, где же была любовь? Юноша сказал своему отцу: ты мне не нужен, ты мне помеха, ты стоишь на моем пути; мне нужно все то, что ты мне можешь дать; дай, будто ты уже умер, договоримся, что для меня тебя больше нет, а твое будет моим... Разве мы не говорим то же самое Богу все время, повторно, жестоко, легкомысленно, глупо: дай! дай!.. И как только мы получили, мы это уносим и растрачиваем... Но Отец верен. Однако, когда мы предстаем перед Ним вновь, встает и перед нами вопрос: где же была любовь? где она теперь? что нас вернуло в отчий дом? Голод, тоска, обездоленность, одиночество — без них мы не опомнились бы... Понятно тогда делается, почему Павел так благодарил Бога за трудную, скорбную, многострадальную жизнь: она ему не давала забыть Бога.
Я говорил о том, что когда мы будем каяться, мы должны каяться каждый за себя, мы должны каяться все друг за друга, мы должны каяться как одно целое — тело, общество; каждый за себя — в тех грехах, которые будут исповеданы и которые мы за собой знаем; каяться в том, чем мы себя изуродовали; в том, что мы прошли мимо предложенной нам цели; каяться в том, чего мы не сделали для другого, и в том, что мы принесли горького, разрушительного в его жизнь. Мы должны каяться и как общество. А.С. Хомяков говорил, что Церковь — это общество, организм любви; разве можно себе представить, что кто-нибудь нашу общину так назовет? Есть любовь — но как легко она разбивается о раздражение, о сплетни, о недружелюбие; как она хрупка! Люди должны были бы, приходя к нам, окунуться в любовь и исцелиться, стать цельными душой — и как это трудно дается... Каждый из нас за это несет ответственность. Легко указать ответственность священника, мою ответственность в том, что не сделано, в том, что сделано плохо; и в этом я буду каяться и каюсь. Но в Теле Христовом — не только те люди, которым поручена та или другая задача жизни: все, все должны участвовать в созидании этого чуда взаимной любви и любви к Богу. Каждый из нас несет на себе ответственность. Но раскаяние — это еще не покаяние; обнаружить в себе грех и греховность — надо; но только над ними плакаться — недостаточно. Если мы действительно понимаем, что Бог может нас исцелить (по слову Исаии пророка: Если грехи ваши были бы, как багряница, Он может их сделать чистыми, как лен; 1,18), если только мы в это верим, то мы должны от греха вырваться к Живому, спасающему нас Богу.
Есть рассказ в житиях святых о том, как два пустынника ушли в город продавать свое изделие с тем, чтобы купить хлеба и вернуться в пустыню. За те несколько часов, которые они провели там, один из них согрешил, и другой пал. Когда они встретились, один сказал: Я в пустыню с тобой не вернусь; мне там больше нет места: я согрешил, я оскверню наше братство... Другой ему сказал: Бежим в пустыню, будем каяться — и Бог нас очистит!.. Он его убедил, и оба вернулись, признались всему братству в своих грехах; им было поведено в течение сорока дней, запершись в кельях, умолять Бога. И братья подходили к их окнам и дверям, и прислушивались. Первый — день и ночь исповедовал свой грех, плакал над собою; говорил Богу, что нет ему уже надежды на спасение. И братья изумлялись такой силе раскаяния. А у кельи другого они стояли в недоумении, потому что после первого исповедания подвижник стал петь пасхальные песнопения, благодарить Бога за Его любовь, за Его милосердие, за то, что Он — спасение. Они отходили, покачивая головой: этому, верно, не спастись, он не умеет каяться... Прошло сорок дней, и оба вышли из своего келейного заточения. Первый сказал, что за эти сорок дней он до глубины познал свое недостоинство, понимает, что ему нет места в братстве, посвященном чистоте, подвигам и Богу, и он ушел из пустыни и погряз в грехе. А другой вышел с сияющим взором: он говорил о том, что Бог — его Спаситель, что все возможно в укрепляющем нас Господе Иисусе Христе, что сила Божия в немощи совершается; и он остался, и долголетним подвигом вырос далеко за ту меру, из которой он отпал... Он спасся надеждой, он спасся той искрой радости, которая отличает надежду как предвкушение, от веры, являющейся лишь убеждением.
Мы не умеем ни каяться, ни радоваться по-настоящему; нам надо учиться тому и другому; нам надо уметь пережить тяжесть греха, понять, что грех делает из нас, измерить его разрушительную силу; и, одновременно, нам надо научиться тому, что можно вернуться к Богу, но не просто надеясь на то, что "сойдет", что Бог — любовь, что Бог милостив, что Он все простит. Да! Он все простит; но, как сказал Серафим Саровский кому-то: Бог простит все — но ты посмотри, какой ценой... Какой ценой? — ценой воплощения Живого, Всесвятого Бога в мир греха, в падший мир, в мир смерти, в мир страдания, в мир измены; ценой тридцатитрехлетней жизни среди людей, из которых очень немногие искали Бога безусловно; ценой того, что мы слышим и видим во время Страстной седмицы: ценой ужаса Гефсиманского сада, смерти на кресте — нашей смерти; ценой Богооставленности: Боже Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил?; ценой сошествия во ад, в последнюю отверженность... Вот чего стоит Богу наш грех, вот чем мы пренебрегаем, когда остаемся нераскаянными и спокойно примиряемся с тем, что мы грешим "как все". Разве же это извинение? Разве то, что весь мир изуродован, оправдывает уродство каждого из нас?
Или, порой, говорят: больших грехов у меня нет, все мелкие... А разве множество мелких грехов не так же разрушительно, как один большой грех? В жизни одного из русских подвижников XIX века случилось следующее. К нему пришли две женщины. Одна убивалась, что совершила страшный, как ей казалось, непростительный грех. А другая, пожимая плечами, говорила: Ну да, батюшка, грешна! как все! мелкими грешками... И подвижник им дал каждой по задаче: той, которая совершила один грех, удручавший ее до отчаяния, он велел найти в поле самый тяжелый булыжник, который она могла бы поднять, и принести ему. А другой женщине он велел собрать в фартук как можно больше камушков, которые ей приглянутся. Через некоторое время обе вернулись. Тогда подвижник сказал обеим: а теперь пойдите и положите то, что вы принесли, точно в то место, откуда взяли... Та женщина, которая принесла громадный камень, легко разыскала его след в поле и в одно мгновение его поставила в то положение, в котором он был с самого начала. А другая через несколько часов вернулась и говорила: как же я могу, — они не оставили никакого следа за собой; все камни у меня в фартуке... И тогда старец ей сказал: вот видишь, твоя подруга совершила один грех, но она пошла и оставила его в поле; а ты, с множеством своих мелких грехов, не можешь от них отделаться... Вот почему Христос нам говорит, что мы должны научиться быть верными в малом: как бы не собрать такое количество мелких, будто бы, грехов, от которых мы не сумеем никогда отделаться...
Мы сейчас помолчим немного, посидим тихо, и затем помолимся вместе и проведем общую исповедь; и будем держать друг друга любовью, состраданием в этой исповеди, каждый перед судом совести и Бога; но с жалостью, с болью о каждом другом человеке, и не только о нас, здесь собравшихся, но и о тех, которых здесь нет, которых здесь не может быть, потому что у них нет веры, потому что у них нет надежды, потому что они не нашли еще своего пути в жизни... А когда я произнесу отпустительную молитву (как Христос говорил: Отпускаются тебе твои грехи; иди с миром, но впредь не греши), принимая прощение Христово, будем помнить, как дорого обходится Богу Его принятие нас, Его прощение нам...
[1]
Беседа во время великопостного говения. Лондон, март
[2] Святой Андрей, архиепископ Крита (ок. 600 - ок. 740), византийский гимнограф и проповедник; его наиболее известное произведение — Великий покаянный канон — читается за богослужением во время Великого поста.
[3]
Виргил Георгиу (191б-1992) — румынский франкоязычный
писатель, с